RSS лента

medana

Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе (начало)

Оценить эту запись
С удовольствием перечитала книгу. С большим уважением и теплом отношусь к ней.
Отрывки.
Чувство нравственной тошноты и отвра­щения достигает в нас высшего
предела, ког­да мы видим, что, вопреки призванию, жизнь человечества в его
целом поразительно на­поминает то, что можно видеть на дне аква­риума. В
мирное время это роковое сходство скрыто, замазано культурой; напротив, в
дни вооруженной борьбы народов оно выступа­ет с цинической откровенностью;
мало того, оно не затемняется, а, наоборот, подчеркива­ется культурой, ибо в
дни войны самая куль­тура становиться орудием злой, хищной жиз­ни,
утилизируется по преимуществу для той же роли, как челюсть в жизни водяного
жука. И принципы, фактически управляющие жиз­нью человечества, поразительно
уподобля­ются тем законам, которые властвуют в мире животном: такие правила,
как "горе побеж­денным" и "у кого сильнее челюсть, тот и прав", которые в
наши дни провозглашают­ся как руководящие начала жизни народов, суть не
более и не менее как возведенные в принципы биологические законы.
В заключение позвольте вернуться к тому, с чего мы начали. В начале
этой беседы я ска­зал, что вопрос о смысле жизни, будучи по существу одним и
тем же во все века, с осо­бою резкостью ставится именно в те дни, когда
обнажается до дна бессмысленная суета и нестерпимая мука нашей жизни.
Вся русская иконопись представляет со­бой отклик на эту беспредельную
скорбь су­ществования -- ту самую, которая вырази­лась в Евангельских
словах: душа Моя скор­бит смертельно.9* Только теперь, в дни
ми­ровой войны, мы почувствовали весь ужас этой скорби; но по этому самому
именно те­перь более чем когда-либо мы в состоянии понять захватывающую
жизненную драму иконы. Только теперь нам начинает открываться и ее радость,
потому что теперь, после всего того, что мы перетерпели, -- мы жить не можем
без этой радости. Мы почувствовали, наконец, как она глубоко выстрадана,
сколько видела икона многовековых терзаний души народной, сколько слез пepeд
нею пролито и как властно звучит ее ответ на эти слезы.
И вот теперь, после многих веков, хаос опять стучится в наши двери.
Опасность для России и для всего мира -- тем больше, что современный хаос
осложнен и даже как бы освящен культурой. Дикие орды, терзавшие Древнюю
Русь, -- печенеги, половцы и тата­ры -- не думали о "культуре", а потому
руко­водствовались не принципами, а инстинкта­ми. Они убивали, грабили и
истребляли дру­гие народы, чтобы добыть себе пищу совер­шенно так же, как
коршун истребляет свою добычу: они осуществляли биологический закон наивно,
непосредственно, даже не по­дозревая, что над этим законом звериной жизни
есть какая-либо другая, высшая нор­ма. Совершенно иное мы видим теперь в
ста­не наших врагов. Здесь биологизм сознатель­но возводится в принцип,
утверждается как то, что должно господствовать в мире. Всякое ограничение
права кровавой расправы с дру­гими народами во имя какого-либо высшего
начала сознательно отметается как сентимен­тальность и ложь. Это -- уже
нечто большее, чем жизнь по образу звериному: здесь мы имеем прямое
поклонение этому образу, принципиальное подавление в себе челове­колюбия и
жалости ради него. Торжество та­кого образа мыслей в мире сулит
человече­ству нечто гораздо худшее, чем татарщина Это -- неслыханное от
начала мира порабо­щение духа -- озверение, возведенное в принцип и в
систему, отречение от всего того человечного, что доселе было и есть в
чело­веческой культуре. Окончательное торже­ство этого начала может повести
к поголов­ному истреблению целых народов, потому что другим народам
понадобятся их жизни. Этим измеряется значение той великой борьбы, которую
мы ведем. Речь идет не только о сохранении нашей целости и неза­висимости, а
о спасении всего человеческо­го, что есть в человеке, о сохранении само­го
смысла человеческой жизни против надвигающегося хаоса и бессмыслицы. Та
духовная борьба, которую нам придется еще выдержать, неизмеримо важнее и
труднее той вооруженной борьбы, которая теперь заставляет нас истекать
кровью. Человек не может оставаться только человеком: он дол­жен или
подняться над собой, или упасть в бездну, вырасти или в Бога, или в зверя. В
настоящий исторический момент человече­ство стоит на перепутье. Оно должно
окон­чательно определиться в ту или другую сто­рону. Что же победит в нем --
культурный зоологизм или то "сердце милующее", кото­рое горит любовью ко
всей твари ? Чем над­лежит быть вселенной -- зверинцем или храмом?
Но не в одной этой покорности выража­ется психология человеческой души,
пере­живающей процесс откровения. Высшим обнаружением этой психологии
является, без сомнения, mom внутренний слух, кото­рому дано слышать
неизреченное. Этот слух в нашей иконописи передается весьма раз­личными
способами. Иногда это -- поворот головы евангелиста, оторвавшегося от
рабо­ты, к невидимому для него свету или гению-вдохновителю; поворот --
неполный, слов­но евангелист обращается к свету не взгля­дом, а слухом.
Иногда это даже не поворот, а поза человека, всецело углубленного в себя,
слушающего какой-то внутренний, неизве­стно откуда исходящий голос, который
не может быть локализован в пространстве. Но всегда это прислушивание
изображает­ся в иконописи как поворот к невидимому. Отсюда у евангелистов
это потустороннее выражение очей, которые не видят окружа­ющего.
Самый свет, которым они освещены, по­лучает, через сопоставление с их
фигурами, своеобразное символическое значение. Это радужное и полуденное
сияние, которое вос­принимается не зрением апостолов, а как бы их внутренним
слухом, -- тем самым одухот­воряется: это -- потусторонний, звучащий свет
солнечной мистики, преобразившейся в мистику светоносного Слова. Недаром
Слово в Евангелии Иоанна именуется све­том, который во тьме светит.
В этом отнесении всех красок, составля­ющих красу творения, к
потустороннему смыслу вечного Слова заключается источ­ник всей лирики нашей
иконописи и всей ее драмы.
Навстречу восходящему солнцу Еванге­лия поднимается вся та светлая
радость жиз­ни, какая есть в человеке. При свете этих весенних лучей
окрыляется и получает бла­гословение свыше самая человеческая лю­бовь.
Иконописец не только знает этот чис­тый подъем земной любви, он воспевает
ему радостные гимны. Это -- не ночное соловьиное пение, а солнечный гимн
жаворонка с его подъемом в темно-синюю высь.
На пороге евангельского откровения, в самом преддверии Нового Завета,
помеща­ется эта прославленная иконописцем святая, но тем не менее чисто
человеческая любовь Иоакима и Анны.6* В богородичных иконах с
житием мы находим вокруг главной иконы ряд маленьких изображений, где
воспроиз­водится ряд стадий этой любви. Особенно художественны эти
воспроизведения в заме­чательной иконе новгородского письма XVI века
"Введение во храм с житием" (в москов­ской коллекции А. В. Морозова). Здесь
в пер­вом изображении мы видим, как первосвя­щенник изгоняет из храма
Иоакима и Анну за бесплодие. В последующих двух изобра­жениях они оба
тоскуют порознь -- он в пу­стыне, а она в лесу: там птицы, вьющие гнез­да на
древесных ветвях, напоминают ей то самое, о чем она печалится. Но это
одиноче­ство в страдании в лесу, как и в пустыне, об-легчается видением
ангела-утешителя, воз­вещающего грядущую радость.

Отправить "Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе (начало)" в Digg Отправить "Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе (начало)" в del.icio.us Отправить "Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе (начало)" в StumbleUpon Отправить "Евгений Трубецкой. Три очерка о русской иконе (начало)" в Google

Обновлено 23.01.2011 в 09:57 medana

Метки: Нет Добавить / редактировать метки
Категории
Без категории

Комментарии